Дискуссионный клуб

Русский язык в современном мире

Гасан Гусейнов

В современном мире русским языком как родным пользуются не менее ста пятидесяти миллионов человек. Считается, что еще для ста миллионов, живущих на территории бывшего СССР, русский является относительно свободным основным языком общения. Для сравнения: языком хинди, по данным официальной статистики, пользуется не менее полумиллиарда человек. А вот носителей греческого языка совсем мало — всего тринадцать миллионов. Древнегреческим и санскритом владеет еще меньшее число людей, измеряемое в лучшем случае десятками тысяч.

В советское время русский был региональным глобальным языком. По-настоящему глобальным он был формально — как один из главных официальных языков Совета безопасности ООН. А фактически изучали его в мире не так широко, как, например, французский или испанский. Регионально-глобальным он был в бывших социалистических странах и в странах, как тогда говорили на одном дыхании, Азии-Африки-Латинской-Америки, где с помощью СССР выращивались кадры для построения социализма. И сейчас еще в самых неожиданных точках планеты можно столкнуться с людьми, которые когда-то учили русский по Владимиру Маяковскому — «только за то, что им разговаривал Ленин».

Позднее, когда идеология обветшает, все пойдет по формуле уже Владимира Высоцкого:

Проникновенье наше по планете
Особенно заметно вдалеке:
В общественном парижском туалете
Есть надписи на русском языке.

Берлинский таксист из Ирана, изучавший русский в Баку в 1970-х, или врач-афганец из Бремена, освоивший русский в криворожском медучилище в 1980-х, — это не только осколки разлетевшейся империи, но и часть глобальной сети друзей русского языка.

Конечно, не численность говорящих делает язык мировым. Есть что-то другое, не менее важное. Можно говорить о двух сферах — сфере внешнего приложения, которая измеряется количественно, и сфере внутреннего приложения, которая определяется качественно. К внешней сфере относятся люди, занимающиеся военным делом и промышленностью, наукой и образованием, но также и переводами с других языков, и управлением, и тысячами других дел. Ключевую роль играет здесь доля тех, для кого твой язык — второй или даже третий. Мировым в сфере внешнего приложения делают свой язык политики и ученые, которые решают, скажем, что больше не будут принимать к печати в своем журнале статьи по той или иной отрасли знания на родном языке, а, например, только по-английски. Сложился даже отдельный жанр глобальной антиимпериалистической публицистики — жалоба на «засилье» английского языка.

Такова судьба фундаментального и прикладного естественно-научного знания на немецком или на русском языках. Часть научного сообщества решает, что для развития науки родной язык этого сообщества перестал быть релевантным. Между тем, первичные математические операции человек совершает на родном языке. Почему это так, другой вопрос. Дело не в бессмысленном патриотизме, а в сознательном ограничении области применения родного языка. Этого опыта у русских, живущих в метрополии, пока еще не было. Здесь задевается главное идеальное качество родного языка — полное и, в идеале, безотказное обслуживание всего насущного опыта человека.

Что такое качественная сфера, или сфера внутреннего применения?
Понимание носителем языка, что только на этом языке ему доступно нечто такое, чего он не получит ни через какой другой язык, каким бы богатым тот ни был.

Для того, чтобы подступиться к ядру проблемы, необходимо преодолеть несколько общих мест.
Пусть на греческом и санскрите читают только десятки тысяч человек, но задачи, поставленные перед человечеством на этих языках, остаются открытыми для каждого следующего поколения. Эти задачи — философские, логические и кибернетические, иначе говоря, задачи понимания, образования и управления. Люди, читающие и пишущие на так называемых живых языках, не покидают рамок, заданных аристотелевскими категориями, даже если ничего не знают об этих рамках, потому что о них, может быть, забыли не только их школьные учителя, но и учителя этих учителей. Видимой делает эту качественную сферу только настоящий кризис репрезентации языка в сознании говорящих на нем людей. Все помнят басню «Мартышка и очки», но как же неприятно сознавать, что мартышка — это ты сам, а очки — это твой родной язык, которым ты владеешь, как выясняется, на очень небольшую глубину.

Под репрезентацией я понимаю высказанное в авторитетных текстах отношение к родному языку и как к дифференцированному инструменту выражения, коммуникации, познания, управления, и как к интегративной символической персоне. В России, как правило, такой персоной, или персонализацией идеальной сущности, выступает «великий и могучий русский язык» из стихотворения в прозе И.С. Тургенева.

Тургенев, скорее, удивлен, как это в таком рабском и неразвитом обществе, как Россия середины XIX века, вообще возможен такой богатый, свободный, великий и могучий язык. Тем не менее, на протяжении всего нескольких десятилетий на русском языке появились тексты, знакомство с которыми стало обязательным элементом образования.
Из чего состоял русский сегмент тогдашнего мирового гипертекста? Мы вряд ли ошибемся, если скажем, что этим сегментом была русская критическая литература и публицистика. К концу XIX века олицетворением символического персонажа по имени «русский язык» были Толстой, Достоевский, Чехов, а чуть позже — политические деятели, прежде всего — марксисты — Троцкий и Ленин.

В своей глобальной функции русский язык стал языком социальной революции и интернациональной, в определенном смысле даже анациональной, коммунистической экспансии. При этом идеология интернационализма, деколонизации, социального равенства, которую можно считать «ранней глобализацией», интегрировала и русский гипертекст прошлого столетия. Для изучавших русский язык в мире имена Пушкина как певца свободы, Толстого, Достоев-ского и Горького как аналитиков человеческой души и критиков социального устройства, Маяковского и Пастернака как певцов революционной эпохи и, наконец, Ленина, Троцкого и Сталина как строителей справедливого будущего для всего человечества — эти столь разные имена представляли язык — носитель права на глобальную функцию. Это была функция идейного объединителя человечества на почве самого справедливого и вместе с тем, как тогда говорили, «научно обоснованного» государственного устройства.
Конечно, имена Ленина, Троцкого и Сталина в этом списке покоробят очень многих. И меня они — больше первое и третье, чем второе — коробят. В самом деле, то, что было менее известно при их жизни и стало прозрачно и доступно для всех желающих знать сегодня, например, о методах насаждения «всеобщего счастья человечества», мало кого сделает поклонником строителей советского государства. Но русская пословица не зря гласит: из песни слова не выкинешь.

Как бы мы ни сожалели об этом, как бы нам ни хотелось, чтобы большинство иностранцев мечтали изучать русский язык ради того, чтобы прочесть Пушкина или Ахматову, в ХХ веке это было не так. Одно из важнейших социо(контр)культурных явлений эпохи — международный терроризм — тоже держалось во второй половине ХХ века на интересе к большевизму и сталинизму, к маоизму и иным «измам». Один из самых известных международных террористов — Ильич Рамирес Карлос получил свое первое имя — Ильич — в честь Ленина (его брат получил в честь Ленина имя Владимир).

Конечно, были тысячи и тысячи людей, изучавших русский для того, чтобы прочитать Солженицына или Цветаеву. Но тренд определяли не они, а те сотни тысяч людей в мире, которые видели в Советском Союзе не просто символ обновления их жизни, но непосредственный пример осуществления мечты, не утопию, а реальность. Не их вина, что эта реальность в самой стране, излучавшей международные прогрессивные идеи, оказалась, по большей части, иллюзией.
Мы сейчас не говорим о реальном содержании деятельности перечисленных в списке людей: очевидно, что поэт и сановник Пушкин не отвечает за преступления бандита и палача Сталина или визионера и палача Ленина. Но есть по меньшей мере два измерения, в которых язык всех троих интегрирован в сознании больших групп людей. Одно измерение — это взгляд на Россию извне, взгляд человека, нашедшего ультимативную легитимацию для изучения данного языка. Другое измерение — отношение Сталина к Пушкину, точнее — узурпация сталинским режимом пушкинского наследия, вообще русской классической литературы как источника внутри- и внешнеполитического авторитета.

Претензия идеологов и политиков языка опиралась на холистское1 представление, у которого открылось неожиданное внутригосударственное измерение. Несмотря на доктринерскую пропагандистскую цель и исходное лицемерие официальной идеологии, сами политики языка и языкового строительства, следуя букве своего учения, и в самом деле всемерно поощряли так называемую культуру речи, развивали переводческую деятельность в невиданных прежде объемах, обеспечивали русский язык статусом универсального языка научного знания.
Вся международная номенклатура наук, за исключением разве что психоанализа, получала выражение на русском языке советской эпохи. При этом институты авторитетности языка номинально имели в обществе чрезвычайно высокий статус, хотя и были рассредоточены. Опыт этот до сих пор еще абсолютно не изучен. Между тем, речь идет о том пласте русского литературного языка, который создавался в естественно-научной и математической среде. Это язык ученых, не просто переводивших (с латыни, немецкого, французского, английского) научные труды на современный русский язык, но создававших русскую версию языков своих наук. Два роковых заблуждения пленяют исследователя языка, привыкшего считать, что настоящий литературный язык это прежде всего язык поэзии и прозы, ну, еще философии, а язык химии и физики, почвоведения и биологии — это чуть ли не профессиональный жаргон, вторичный по отношению к литературному языку. Известно высказывание Эйнштейна, которым довольно бездумно размахивают литературоведы. Мне, говорит Эйнштейн, больше дал для понимания физики Достоевский, чем Гаусс. Если додумать мысль Эйнштейна до следующего логического витка, то станет ясно, что «понимание физики» и «понимание литературы» опираются на некую более общую культурную платформу, что между ними существует свой «большой язык». Вот о знании этого «большого языка» и говорил Эйнштейн, а после него великий русский (а также советский и французский) математик Владимир Арнольд. Это язык, на котором о себе говорит и наука. Достаточно вчитаться в сочинения, например, Д.И. Менделеева (в том числе в его небольшие статьи по гастрономии или винокурению в словаре Брокгауза), чтобы понять: эпоха великих химических достижений держалась на великих ученых, которые участвовали в развитии русского литературного языка никак не меньше, чем современные им романисты. Эта незаметная реальность языка быстро растущей страны создала за XIX век ту почву, которой позже воспользуется советская власть для строительства глобально значимой научной платформы. «Третий мир» поехал учиться в Советскую Россию не только языку Пушкина и Сталина, но и языку естественных наук.

В повести Михаила Булгакова «Роковые яйца» живой русский язык науки зоологии противопоставлен засушенному деревянному языку идеологии. При этом советские власти, которые сам писатель считал связанными с нечистой силой, осознавали необходимость «взять» у ученых их язык, оприходовать не просто наличные знания, но и превосходивший собственные возможности властей механизм порождения нового знания. Чекисты в кожанках и прочие дети нечистой силы у Булгакова уважают профессора Персикова за его способность описать предмет своего знания и передать его другим. Но позволить этому языку свободно развиваться они все-таки не могут: тогда развалится вся система контроля над обществом. Хотелось глобальной науки «на уровне мировых стандартов», но с сохранением власти над языком и общественным сознанием.

Вот почему у этой ранней советской языковой глобализации был только один изъян, который не очень бросался в глаза внутри страны: вокруг советских «эйнштейнов» не было советских же «достоевских». Науки, которые создавались в идейной неволе, не могли дышать родным воздухом. Советские чиновники очень рано это почувствовали, а Михаил Булгаков еще в начале 1920-х годов описал. Но чиновники понимали дело слишком вульгарно — как задачу обеспечить своим «засекреченным ракетчикам» дефицитный досуг. Этого оказалось мало. Важнейший сегмент литературного языка — язык науки — начал дрейфовать у крупных и средних ученых в сторону английского. Вся культура технарского самиздата, попытка помириться с мировой культурой через научную фантастику и бардовскую песню, как и некоторые другие литературные жанры, не обеспечивали культурного саморазвития ученых на родном языке и внешнего общественного диалога, который хотя бы отдаленно велся бы на том же уровне, на каком обсуждались внутренние задачи соответствующих наук.
Феномен А.Д. Сахарова и С.А. Ковалева — это и голод по свободному, открытому языку общественной свободы. Звучит несколько высокопарно. Но в нынешнем противостоянии массового человека с его культами и культиками силы, крови, почвы, нации и тому подобных обманок для людей языка, людей права, людей культуры, людей исторической памяти основная проблема — разноязычие.

Во внутренней культурной и социальной политике русский язык даже не нуждался в формальном статусе государственного — он всюду на территории бывшего СССР представлял общедоступный воздух коммуникации, познания, выражения и, главное, управления.

И только исчезновение СССР раскрыло большинству людей, говоривших на русском языке, насколько противоречивым, сложным и проблематичным является в некоторых случаях тот факт, что русский — родной или второй язык для этих людей.
Как только Советский Союз распался, вскрылось несколько болезненных противоречий. Оказалось, что, чем лучше ты как носитель языка понимаешь деревянный язык Сталина или Брежнева, тем хуже ты понимаешь язык Толстого или Чехова.

А двуязычные носители других родных языков почти принудительно построили свою новую языковую стратегию на отторжении русского — как языка колонизаторов или языка коммунизма. Нечего и говорить, насколько болезненно такое восприятие русского языка для тех, у кого именно он — родной. Первый и единственный.
Официальный русский язык нес идеи равенства народов; неофициально, фактически СССР был феодальным обществом, в котором процветали всевозможные предрассудки и суеверия — от расизма до культа потребления во внеправовом пространстве.
Официальный русский язык обещал свободу — фактически в СССР свирепствовала цензура.

Официальный русский язык обещал поддержку «трудящимся Запада и Востока» — фактически он поддерживал правящие репрессивные режимы или устанавливал таковые по своему усмотрению везде, где мог.

В течение XX века Россия накопила новый опыт. Тоже бесценный, но — другой. Миру нужно было понять и то, как устроен ГУЛАГ, и то, как возможно (если возможно) выживание человека в страшной, бесчеловечной среде. Поэтому нужны были Андрей Платонов и Василий Гроссман, Александр Солженицын и Варлам Шаламов, Осип Мандельштам и Анна Ахматова, Всеволод Некрасов и Лев Рубинштейн, чтобы точнее понимать язык… Ленина и Сталина. Художественная литература была в России не только инструментом критики историче-ской эпохи и социального устройства, но и единственным остававшимся у людей инструментом трансляции знания о недавнем прошлом.

А для миллионов людей в мире советский русский язык в последние десятилетия выступал в двойном обличье — как инструмент интернационализма, или международный механизм построения будущего, и как язык оккупантов, подавляющих свободное развитие других, «младших» языков. Не иначе выглядело это противоречие и для самих русских. Так, советское государство национализировало для своих идеологических нужд Пушкина и Толстого. Но благодаря школе русской классической литературы в СССР родились и выросли литераторы, описавшие советский режим. Пусть иногда и в устаревших и даже эпигонских формах.

Но язык устроен так, что целый век он может спать и не порождать текстов, которые имело бы смысл принести в мир. Возможно, последние, позднесовет-ские и первые постсоветские наши десятилетия именно таковы. «Разбор полетов» не только не закончился, но в основном даже и не начался.
И дело здесь не в традиционном для России алармизме: мол, когда вырубают вековой лес, на его месте вырастает кустарник. И сейчас в России и в мире на русском языке создаются замечательно интересные локальные литературы. Правда, тексты, публикуемые на русском языке сегодня, невозможно в полной мере понять по школьным и университетским учебникам второй половины XX века.

И вместе с тем остается вопрос: каков же тот глобальный месседж, который делает тексты, написанные на русском языке сегодня, жизненно необходимыми для других?
Переформулируем вопрос.

Какой сегмент русской речи сегодня значим глобально и массово? Все еще язык ракетно-космической техники или поэзии Серебряного века? Или сейчас важнее язык Русской православной церкви или жаргоны политиков и дальнобойщиков, сутенеров и наркоторговцев, силовиков и боевиков? Их надо изучать всем, кто любит и хочет лучше понять современную Россию, — от предпринимателя до историка. Конечно, бывают и другие мотивации — и более скромные, и, наоборот, более амбициозные.
Советский Союз распался, физическая территория России сократилась, а русский язык, наоборот, стал стремиться к настоящей глобальности. Он облегчает бегство из постсоветских «национальных раёв» в другие миры. Может быть, не всегда и не слишком дружелюбные, но все-таки дающие дышать. Вектор движения, кстати, не обязательно — на Россию. Есть русские и русскоязычные, которым намного свободнее, чем в Москве или в Воронеже, дышится в Киеве или в Тбилиси, Нью-Йорке или Париже, Хельсинки или Берлине. Везде, где и сегодня можно прожить жизнь по-русски, в русской инфраструктуре, от роддома до реанимации. Ведь свободу определяет не язык, а только политиче-ская система.

Бросается в глаза центральное противоречие нашей эпохи по сравнению с большей частью двадцатого, советского века. Независимо от того, насколько оправданными были эти амбиции, приманкой для многих стало отождествление русского и советского в остальном мире. Изучать русский для многих означало выращивать в себе идеологию нового, справедливого и передового общества.

Делегитимация языка как носителя коммунистической идеологии вынуждает некоторых прибегать к неожиданным изоляционистским проектам — попыткам представить русский язык как окно в закрытый «собственный мир». Эта попытка осуществляется на многих уровнях. Так, язык может быть рекрутирован на роль проводника православия и тех традиций, разложение которых застали революции 1905–1917 гг. С другой стороны, в регионах распространения ислама в России общим языком этой религии парадоксальным образом оказывается язык межнационального общения, каковым, например, в Дагестане является русский (сообщение А. Ярлыкапова). Но национализация языка или попытка на новом витке привязать бывший «язык межнационального общения» к его предполагаемому домашнему этносу, наносит, возможно, наиболее опасный удар по русскому языку. Искушению взять правильный, традиционный, восходящий к предполагаемым культурным ориентирам XIX века язык и с его помощью вытеснить деревянный русский советский язык — с его словарем и мыслительными конструкциями — поддаются многие писатели и мыслители. Пример наиболее авторитетного проекта такого рода — это «Словарь языкового расширения», составленный Александром Солженицыным. Чтобы понять, почему этот проект провалился — без всякого треска, а просто утонул в болоте, — нужно посмотреть вокруг. Другой пример изоляционистского толка — попытка клерикализации обыденного языка, которая тоже началась еще в позднесоветское время: такие проявления многообразия, как религиозное мракобесие, кликушество и пустосвятство, в какие бы конфессиональные одежды они ни рядились, вышли из позднего СССР. На дрожжах традиционных религий, попавших в питательную среду позднесоветского парарелигиозного синкретизма и идеологии нетерпимости к «чужому», поднялось небывалое еще в истории России тесто. Здесь неожиданно вновь выпекаются герои Достоевского, здесь церковь наделяет себя репрессивными функциями, говорит на новом языке, который паства понимает по-своему, иррелигиозное светское общество — по-своему, а иностранцы — по-своему. Но все слышат в нем угрозу, словно ожил Великий Инквизитор из «Братьев Карамазовых». Только одни радуются, что теперь, в кои-то веки, угрожать могут они сами, а другие — печалуются, что угроза пришла с такой неожиданной стороны — от адептов религии любви, покаяния и прощения.

Особое место занимает русский язык «всемирной паутины». Русскую сеть в мире поддерживает не просто многомиллионная диаспора. Говорят, что большая часть грамотных пользователей русскоязычного сегмента Интернета находится за пределами России. Не будь «паутины», русскоязычные анклавы, возможно, давно утонули бы в иноязычном окружении. А отдельные фрагменты образования на русском языке, доставшиеся еще от советского времени, продолжают быть образцами для родителей, дедушек и бабушек с нормативным школьным опытом. Сейчас русский сегмент всемирной сети — это новая кузница языка.

Но не только виртуальное сообщество определяет судьбу языка. Меняется, то есть платит свой налог на глобализацию, языковое сообщество реальное. Тот, кто радуется, что с ним в португальском ресторане на живом русском объясняется молдаванин-официант, не должен раздражаться на только еще осваивающего русский язык нового московского таксиста из Душанбе. Даже самое косноязычное и апатичное большинство способно заметить, что квалифицированные и грамотные люди куда-то уезжают, а неквалифицированные и малограмотные — откуда-то приезжают. Какой новый культурный продукт возникнет в этой новой среде, сейчас установить невозможно, но включенное изучение
процесса — одна из важнейших новых задач современной русистики.

Глобальные функции язык приобретает только тогда, когда его не просто хотят, но не могут не изучать другие. Сейчас конкуренты русского на международном рынке языков — немецкий, французский, итальянский. Они нужны для жизни и работы в этих странах. А как с русским? Кого из стремящихся осесть в России больше — инженеров, нанятых для работы в Сколково, или бежавших от войн и произвола собственных властей жителей, например, Средней Азии? Или беженцев из Афганистана?

Результаты переписи населения 2010 года обработают не завтра, но всякому ясен ответ. В любом государстве хотят, чтобы к нему ехали состоятельные люди, знающие язык принимающей страны. Но разве такие едут из Сомали — в Финляндию, из Пакистана — в Норвегию, из Средней Азии — в Россию? Иммигранты меняют речевой портрет города и страны. И новая глобальная русская речь вовсе не похожа на ту, которой учили иностранцев дипломированные специалисты-филологи на протяжении предыдущих десятилетий.

В начале «нулевых» один отлично говорящий по-русски американский солдат признался мне, что в Афганистане, особенно в некоторых регионах этой большой страны, говорить с местными жителями при определенных обстоятельствах лучше по-русски, чем по-английски. «В плане выживаемости оно сподручней», — коряво, но убедительно выразился мой собеседник. «Да ведь и тем, кому он родной, их язык тоже нужен для выживания», — подумал я. Но промолчал. Потому что получил еще один ответ на вопрос, глобален ли русский язык сегодня.

Однако веских причин изучать русский язык и теперь может быть много, очень много. Тут возникает другой насущный вопрос. А на основе каких текстов сегодня лучше всего этот язык изучать? Однажды, это было почти две с половиной тысячи лет назад, тиран Сиракуз Дионисий попросил философа Платона объяснить ему, как устроена жизнь в Афинах. Вместо ответа Платон прислал на Сицилию свиток с избранными комедиями Аристофана. Давно нет на свете Дионисия, Платона и Аристофана. Но мы изучаем настоящую жизнь в Афинах V–IV веков до н.э. действительно скорее по Аристофану, чем по трактатам о государственном устройстве. Так было всегда, так будет и впредь.

Мы можем хотеть понять речь политических деятелей. Но осуществить это желание сами эти политики нам не помогут. Вот почему для понимания Сталина и Ленина нам и нужны Булгаков, Зощенко и Солженицын.

И сегодня для понимания языка политиков, глав Российского государства и правительства — всем, и тем, для кого русский — родной, и тем, чей родной язык — другой, нужны не сами эти в общем довольно косноязычные люди, научившиеся камуфлировать свои мысли еще у своих советских учителей. Тем и другим нужно изучать язык улицы, саркастическую стихотворную публицистику Дмитрия Быкова или абсурдистские романы Владимира Сорокина, язык блогосферы и социальных сетей с их словарями жаргонов — бизнесменов и проституток, беженцев и врачей, торговцев подержанными автомобилями и недвижимостью, тайный словарь геймеров и торговцев наркотиками.

Новые и примечательные трудности возникают у изучающих современный живой русский язык и там, где по-новому заговорила Россия многоконфессиональная. Несмотря на риторику «возрождения» или «обращения к корням», а также внешние признаки архаики в речевом габитусе представителей православного или мусульманского духовенства, перед нами — попытка сохранить прежний статус духовного лидерства с новым, на этот раз религиозно-национальным наполнением. Риторика православия и, в меньшей степени, ислама подпитывает политическую риторику, насыщает и повседневную речь «обскурантизмами». Например, риторика Московского патриархата вскормлена позднесоветской идеологией. Доктрина языковой политики светской РФ гласит: повсюду там, где говорят по-русски, находится кусочек российской государственности. Эта доктрина все живее прикрывается духовным камуфляжем. В результате главным государственником чувствует себя предстоятель церкви, по Конституции отделенной от государства. Неразрешимое логико-политическое противоречие выражено в языке: речь предстоятеля церкви более подобает военачальнику, а руководитель государства покровительствует церкви как своему политическому ресурсу.
Для освоения этой новой ситуации исследователям и преподавателям языка предстоят большие организационные и содержательные перемены. Это как раз тот случай, когда можно говорить о смене парадигмы во всех основных областях производства и потребления текстов на русском языке: и на уровне определения приемлемости/неприемлемости выражения, и на уровне жанров, и на уровне синтаксиса и морфологии высказывания, и на уровне допустимости/недопустимости применения графических и визуальных средств вербального высказывания. Главное, что это касается не каких-то маргинальных явлений речевого опыта и языковой нормы, но центральных, сущностных высказываний на русском языке, или языковых действий, совершаемых международно признанными авторитетными персонами — от Виктора Пелевина с его эзотерикой, или Татьяны Толстой с ее архаично-готическим Russian style до Владимира Путина с его «мочить в сортире», или Валентины Матвиенко с ее «сосулями», или священнослужителей РПЦ с их брежневской риторикой «всеправославного единства» и партийно-государственной стилистикой («Русская церковь получила возможность свободного осмысления пройденного ею исторического пути. Итогом его стали важные концептуальные документы, обобщающие опыт церкви в таких сферах, как церковно-государственные и церковно-общественные отношения…» (патриарх Кирилл /Гундяев/, речь 4 июля 2009 года).

Одна из гипотез, которая могла бы объяснить скорость вторичного «одеревенения» русского и одновременно утраты им некоторых глобальных функций, — та, что языковая политика на протяжении почти целого века была политикой унификации, нивелировки и обслуживания государственного интереса — всякий раз нового. В самом начале советской фазы русской истории из повседневности вытеснялся и изгонялся язык церкви. В «12 стульях» И. Ильфа и Евг. Петрова этот процесс показан в фельетонном ключе. Другие авторы видели источники снижения уровня культуры в изменении этнокультурного состава аппарата власти. Рельефнее других этот ужас перед новыми хазарами и печенегами вылепил Булгаков, составивший коллаж нового хозяина русского языка из «наркомздрава, наркомзема, заведующего животноводством товарища Птахи-Поросюка, профессоров Персикова и Португалова... и товарища Рабиновича». Из малограмотного говора великорусского простонародья и языка марксизма изваять что-то новое, по возможности «очищенное» от «южнорусского говора», «еврейского» и прочих «азиатских» акцентов, создать язык нового человека можно было, только внедряя представление о норме, обозримом стандарте, никому не дающем увернуться — ни вниз, в матерную преисподнюю языка, ни вверх, ни в сторону — в направлении постепенно стираемых диалектов. Метафору «куриной чумы», напавшей на Россию в первое пореволюционное десятилетие, или торжество языка зощенковского Назара Ильича господина Синебрюхова, героев Платонова можно трактовать как правдоподобное объяснение новой политики языкового строительства. Вот что вынудило советские власти сопровождать это языковое строительство параллельным «повышением культурного уровня». Сведения о возникшей в результате такого повышения-понижения сложной форме полиглоссии прорывались в литературу (от популярного рассказа Александра Яшина «Рычаги» до поэмы Венедикта Ерофеева «Москва-Петушки»), но по-прежнему теоретически не осмыслены. Точнее, они не осмыслены с применением как раз тех современных лингвистических теорий, которые так продвинули философию языка в США, где фундаментальная теория языка и сознания позволила развить критику, например, политического языка. От Н. Хомского до Дж. Серля — если говорить только о живущих и активно участвующих в создании социальной теории философов-лингвистов — в России берут только «лингвистику», считая политику и социальную действительность вообще делом не научным. Одним из редких исключений был рано умерший математик и гуманитарий Юрий Иосифович Левин, но школы он, кажется, не оставил. Взаимообусловленность лингвистических и социальных феноменов мы найдем в работах В.И. Беликова. Но основное поле держат носители идеологии «культуры речи» и такого научного исследования языка, адепты которого должны научиться не видеть, не замечать текущую живую речь.

Это-то парадоксальное политическое скопчество современного российского языкознания лишило целую отрасль науки всякого политического авторитета. Фантасмагорический алогизм, вызывающее мракобесие политического класса современной России, наглый нахрап людей, которые просто в силу их малограмотности не должны были бы пройти квалификационный отбор в собственные клерки, это и следствие воздержания языковедов как сообщества от борьбы за авторитет. Само представление о смысле гуманитарных наук задержалось в своем развитии в России на уровне советских 1970-х—1980-х годов, и даже раньше — на этапе фиги в кармане, так что к встрече с новой и пугающей реальностью исследователи языка оказались не готовы. Даже в большей степени, чем так называемые рядовые носители языка.
Несмотря на наличие очень хороших исследований по истории языкознания недавнего прошлого (книги В.М. Алпатова о Марре и марризме, о языковой политике в СССР), все же до критического анализа идеологической роли важнейшего цеха гуманитарной науки еще очень далеко. Одновременно с просветительскими усилиями развивалось сочетание «тайной вражды языков», приводившее к постепенному угасанию, например, литературного, философского и т.п. творчества языковых меньшинств. Еще не написана история официального обращения в СССР с «младшими» славянскими языками, история превращения русского языка и его институтов в инструмент репрессий. Но и о роли русского языка как политического инструмента в становлении других культур бывшего СССР написано поразительно мало. Тем временем эпоха СССР миновала, оставив не изученными важнейшие пласты русского языка — «низ» речи и ее казенный «верх». В Википедии носители других языков спокойно анализируют свои национальные сквернословия. В русской Википедии мат табуирован. Зато существует портал «Лукоморье» (недавно переехавший с домена «.ру» за границу) — матерная пародийная эмуляция википедийного знания. Тем временем Госдума России, не потрудившись изучить вопрос, приняла закон, запрещающий публичное применение сквернословия. И это после 70 лет тотального запрета даже на просторечие в советской печати и в разгар беспримерной для носителей языка речевой сквернословной агрессии.

Минуя государственную регуляцию, на культурных руинах советских речевых навыков и языковой политики складывается новая коммуникация. Школы больших городов страны не справляются с культурными последствиями иммиграции людей, не говорящих, не читающих и не пишущих по-русски. Новое русское койнэ1 пока, может быть, не очень заметно, вызывая отдельные всплески привычного алармизма в блогах и почти никем не читаемых газетах и журналах. В этих условиях все более заметно, что для изучения России и ее языка (языков) уже нужно больше читать по-английски, чем по-русски.

Чтобы пройти путь от приблизительного понимания языка «всех этих людей» до способности говорить на русском языке, оставаясь в контексте и «в теме», нужно преодолеть большое расстояние — от начал языковой политики России и СССР в прошлом, XX столетии, до принципиального слома, сознательными участниками или свидетелями которого стали люди, родившиеся в середине и второй половине прошлого века, до слома, острая фаза которого пришлась на девяностые и нулевые годы.

Если в начале XX века изучать русский было важно для тех, кто хотел определенного будущего и обновления социальных условий по конкретной модели, то в начале XXI века русский язык важно изучать тем, кто опасается как раз грядущей неопределенности, кто пытается понять, откуда может исходить угроза хрупкому социальному равновесию, достигнутому кое-где в мире ценой ухудшения положения в странах, которые раньше называли «развивающимися». Сегодня развивающейся страной, пока не определившей вектор своего развития, стала сама Россия. Куда она пойдет и что будет из-за изменений ее капризной траектории с остальным миром? На эти вопросы невозможно ответить, не изучая русского.
Но глобален он и на более крупном историческом лаге — в сто лет. Незадолго до Первой мировой войны и начала финальной стадии распада многонациональных империй — Оттоманской, Австро-Венгерской, Британской и Российской — в 1900 году в Вене вышла книга австрийского дипломата графа Генриха Куденхове под названием «Изучая политику Австро-Венгрии». Рассуждая о главном тогдашнем источнике беспокойства для своей страны, Куденхове, сын которого станет через четверть века идеологом паневропейского движения, высказал предложение сделать русский язык... одним из государственных языков Австро-Венгерской империи. Так Вена, по мысли экстравагантного полиглота, одним ударом убила бы двух зайцев — подорвала бы влияние России и уничтожила на корню панславянское движение, раскачивавшее лодку Какании1 — так издевательски называла свою империю тогдашняя критически настроенная австро-венгерская интеллигенция. Спасаемая лодка развалилась, однако же, в 1918 году.

На ее месте образовалось несколько государств, в том числе — вполне славянских, но бесконечно далеких от панславянской солидарности. Русскому языку предстояло сначала спаять их силой танков Т-34 и автоматов Калашникова. А потом, когда наступила свобода и выводили из славянских стран уже и танки более новых моделей, и даже ракетные установки — все эти материальные инструменты (по Куденхове) мирового языка, — оказалось, что русский все-таки сохраняет некоторые важные признаки языка-посредника, по крайней мере, все еще желанного «языка цивилизации», или Cultursprache, как пишет Куденхове в своей книге.

По статистике 1900 года, английский язык был глобальным языком гигантской Британской империи. 100 миллионов говорили на нем как на родном, 300 миллионов владели им в мире свободно. В Европе немецкий язык был на втором месте: на нем говорили 80 миллионов — всего на 20 миллионов меньше, чем сейчас, через 60 лет после Второй мировой войны! Предлагая австрийцам равняться на британцев, Куденхове сравнивал тогда русский язык с урду в британских заморских владениях. Русский — язык, на котором говорят 120 миллионов человек между Карпатами и Тихим океаном, между Ледовитым океаном и Афганистаном, — нужно было насаждать, считал он, еще и потому, что владение им как вторым родным совершенно «безопасно» для немцев, а вот остальных славян он заставил бы отказаться и от идеи общеславянской культурной самобытности, и от мечты о политическом суверенитете «смехотворных карликовых наций».

Читая Куденхове, физически ощущаешь, что свой родной язык он воспринимает как коллективную политическую личность, некое «лицо». Главный враг этого лица — британцы с их всепроникающим английским. А вот русский можно попробовать развернуть и против его собственной метрополии, Петербурга, и против младших славянских братьев, превратить в «мировой» язык. Только не скрепляющий политически огромную Россию, а обслуживающий малые враждующие народы, которые стали бы не способны сопротивляться германскому гению.
Можно сказать, что такие химеры сознания поражают реалистичностью многих оценок, но только если брать эти оценки по отдельности. Да, балтийские немцы свободно говорили на русском как на родном. Но из этой среды и мог появиться какой-нибудь Розенберг, автор «Мифа двадцатого столетия», и, наоборот, русский министр иностранных дел Нессельроде мог так до конца дней и не выучиться по-русски, но сорок лет оставаться самым настоящим русским министром, проводником, как недавно у нас писали, махровой русской самодержавной шовинистической политики. Язык не является коллективной политической личностью, и злоупотребление им как инструментом политического или административного влияния сулит огромные неприятности в первую очередь тем, чьи интересы хочет защитить политтехнолог в духе старшего Куденхове или британских колониальных администраторов, оставивших на Индостане и вокруг него целый букет этноязыковых и религиозных конфликтов.
И сейчас, в фазе выхода из старого русского имперского статуса, тонкая материя соседства с неродственными миноритарными языками России и родственно-неродственными государственными языками бывших колоний остается почти не изученной, подменяется политическим конструктивизмом вполне в духе Куденхове.

Пусть из планов Куденхове ничего не получилось. Но его изрядно устаревшая теория «мирового языка» могла бы быть вполне востребованной и в сегодняшней формально грамотной России. А вот научная теория Ноама Хомского1 , интегрирующая его политические и лингвистические взгляды, — нет. Культурная отсталость — вот имя главной угрозы для русского языка сегодня. Каким бы нарядным и пестрым ни был реквизит новых Победоносцевых и Нессельроде.

Поделиться